– Эй, ты! Чего тебе? Работы, что ли?
Я сказал.
– А ты на тачках работаешь?
Я сказал, что, мол, возил землю.
– Землю? Не годится! Земля – совсем другое дело. Здесь соль возят, а не землю. Пшёл к свиньям на хутор! Ну, ты, кикимора, вали прямо на ноги!
Кикимора, – оборванный сивый геркулес, с длинными усами и сизым прыщеватым носом, – ухнул во всю грудь и опрокинул тачку. Соль посыпалась. Кикимора ругнулся, кладчик переругнул его. Оба довольно улыбнулись, и оба же сразу обратили на меня своё внимание.
– Ну, чего ж тебе? – спросил кладчик.
– А ты, кацапе, мабудь вареники истi до соли прiйшов? – подмигивая ему, говорил Кикимора.
Я стал просить кладчика принять меня на работу, уверяя его, что я привыкну и что стану возить не хуже других.
– Ну, здесь прежде, чем привыкнешь, хребет себе вывихнешь. Да ин бог с тобой, ступай! Первый день больше полтины не положу. ЭЙ! дайте ему тачку!
Откуда-то вынырнул малый в одной рубахе, с голыми ногами, перевязанными до колен грязными тряпками, скептически посмотрел на меня и сквозь зубы проговорил:
– Ну, иди!
Я пошёл за ним к груде тачек, наваленных друг на друга, и, подойдя, стал выбирать себе полегче. Малый чесал себе ноги и молча осматривал меня.
– Чего ты взял-то? Али не видишь, – у ней колесо кривое, – проговорил он, когда я, облюбовав себе тачку, взял было её, – и, равнодушно отойдя в сторону, он лёг на землю.
Я, выбрав другую тачку, стал в ряд и пошёл за солью, чувствуя, как какое-то неопределённое, тяжёлое чувство давит меня, не позволяя мне заговорить с товарищами по работе. На всех физиономиях, несмотря на усталость, искажавшую их, ясно выражалось глухое, пока ещё скрываемое раздражение. Все были измучены и обозлены на солнце, беспощадно сжигавшее кожу, на доски, колебавшиеся под колёсами тачек, на «рапу», этот скверный, жирный и солёный ил, перемешанный с острыми кристаллами, царапавшими ноги и потом разъедавшими царапины в большие мокнущие раны, – на всё окружавшее их. Эта злоба была видна по косым взглядам друг на друга, по забористым, ядовитым ругательствам, изредка вырывавшимся из воспалённых жаждою глоток. На меня никто не обращал внимания. Только входя в квадрат и расходясь с тачками по крестообразно разложенным доскам к кучкам соли, я почувствовал удар по ноге сзади и, обернувшись, получил прямо в лицо злое восклицание:
– Подбирай пятки, длинный чёрт!
Я поспешно подобрал пятки и, поставив тачку, стал лопатой насыпать в неё соль.
– Полней насыпай! – скомандовал мне геркулес-хохол, стоявший рядом со мной.
Я насыпал, как мог, полно. В это время задние скомандовали передним: «Вези!»
Те поплевали на руки и, кряхтя, двинули тачки, снова сгибаясь чуть не под прямым углом, и, выдвинув корпуса вперёд, как-то странно вытянули шеи, как будто бы это должно было облегчить труд.
Заметив все эти приемы, я точно так же елико возможно согнулся и вытянулся вперёд; приподнял тачку, – колесо пронзительно завизжало, кости ключиц заныли, напряжённые до последней возможности руки задрожали… я, шатаясь, сделал шаг, два, – меня мотнуло влево, потом вправо, дёрнуло вперёд… колесо тачки съехало с доски, и я полетел в грязь прямо лицом. Тачка назидательно стукнула меня по затылку ручкой и потом лениво повернулась вверх дном. Оглушительный свист, крик, хохот, приветствовавшие моё падение, точно ещё больше забивали меня в тёплую жирную грязь, и, барахтаясь в ней, тщетно пытаясь поднять увязшую тачку, я чувствовал, как что-то холодное и острое режет мне грудь.
– Эй, друже, а ну – помоги! – обратился я к хохлу-соседу, хохотавшему во всё горло, взявшись за живот и покачиваясь из стороны в сторону.
– О, трясца твоей матери!.. Тю-тю-тю, дурню?.. Выдыбай на доску! Карету-то гни налево! Тю!.. А щоб тобi рапа засосала!.. – и он снова грохотал со слезами на глазах, хватаясь за бока и охая.
– Пошёл, чёрт, по брёвнам!.. – сокрушённо махнул рукой, глядя на меня, передний седой старик и, крякнув, повёз тачку.
Передние тачечники уехали; те, что были сзади меня, стояли и довольно недоброжелательно смотрели на меня, вспотевшего от усилий вытащить тачку и покрытого толстым слоем грязи, стекавшей с меня. Помочь никто не хотел. А с кладки доносился голос кладчика:
– Что застряли, дьяволы? Собаки!., свиньи!.. Аль дальше с глаз – дольше день?! Лешие!.. черти!.. Вези, анафемы!..
– Прочь с дороги! – гаркнул хохол сзади меня и двинул тачку, чуть-чуть не задев меня по голове её крылом.
Я остался один, кое-как вытащил тачку и, так как соль из неё высыпалась и она была вся облеплена грязью, повёз её, пустую, вон из квадрата, намереваясь выбрать себе другую.
– Что, брат, упал? Ничего, спервоначалу это со всяким бывает!
Оглянувшись в сторону, я увидал за одной из кучек соли на положенной в грязь доске парня лет двадцати, присевшего на корточки и сосавшего себе ладонь. Он смотрел на меня из-за руки добрыми, улыбавшимися глазами и кивал мне головой.
– Ничего, брат! Это с непривычки бывает.
– Что у тебя с рукой-то? – спросил я.
– Да вон сцарапал, а рану-то разъедает; не высосешь, так бросай работу, болеть будет здорово! Вали, вали, поезжай, а то кладчик заругает!
Я поехал. Со второй тачкой у меня сошло благополучно; вывез и третью, и четвёртую, и ещё две. На меня никто не обращал внимания, и я был очень доволен этим вообще очень грустным для человека обстоятельством.
– Шабаш! Обедать! – прокричал кто-то.
Все, облегчённо вздохнув, пошли обедать; но и тут никто не проявил ни оживления, ни радости отдыху. Всё делалось как-то подневольно, с худо скрытым отвращением и злобой. Казалось, никто не видел в отдыхе ничего приятного для своих наломанных работой костей и разморённых зноем мускулов. У меня сильно ныла спина, ноги и руки в плечах, но, стараясь не давать другим заметить этого, я бодро пошёл к котлу.